RuEn

Театр семьи

«Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему».
Л. Н. Толстой.


О том, почему на современном русском театре необратимо набирает силу тема семьи, семьи не кремлевской, а обыкновенной — большой-малой расейской и всегда исключительной, — наверное, можно было бы написать искусствоведческую статью. В самом деле, разве не занимательно то, что идеологические приоритеты априори замещаются приоритетами антропологическими? И превалировавшее некогда движение в сторону широкой человеческой физиологии, как-то безудержное смакование сексуальных ориентиров, слава Мельпомене, вдруг начинает неотступно девальвировать и разворачиваться в сторону необъятной психологии. И индивидуальной, и социальной.

Поцелуй через столетие

Театр для П. Н. Фоменко — это слово. Оно есть дело, оно есть суть и божество, — изречено им от души. И, конечно, от бездонной любви к театру. Это сказано им давно и блестящими интерпретациями великих русских поэтов-писателей доказано. А поскольку работу с чужеземным языком иначе как поцелуем через стекло П. Н. просто не называет, то очередную его трактовку «охотливого» до слова графа Толстого вполне можно назвать поцелуем через век, ибо Фоменко интерпретировал его любовную повесть 1859 года, повесть, которую Л. Н. назвал немудрено, но мудро — «Семейное счастие».
Первый сценический полумрак, однако, черты усадебного быта различимы вполне. И вот где-то за ними уже чудятся широкие деревенские голоса, мнимое солнце за реальной колоннадой сочно пронзает террасу, и вдруг кажется, что во всем каменном мире ничего изящнее и величественнее, чем эта фоменковская мастодонтная колоннада, просто и нет. Полевым ветерком с запахом и «снежка талого», и «травы весенней» по террасе проносится Маша (Ксения Кутепова) и, стараясь не попасть на всевидящие очи гувернантки Кати (Людмила Аринина), влетает в забытые жизнью покровские покои (художник Владимир Максимов). Машино изысканное личико, хоть и вполне отягчено всем «суетным» знанием жизни, но все еще и субтильно, и любопытно. Но вот уже под трепетной шляпкой вдруг просвечивает самый «дикий восторг» «девочки-фиялки», девочки, которая некогда, готовясь стать невестою, говела и читала Евангелие, мечтала о "тихой семейной жизни в деревне, с вечным самопожертвованием, с вечною любовью и так хотела быть «невозможно счастливой»?
«Душистая девочка-фиялка» в бесконечном мажоре прошлого, наливной «целый розан» в миноре настоящего, есть хоть и робкое еще, но совершенно реальное предчувствие мятежной Анны. Оттого, вероятно, и один из главных постулатов повести фантастически прозрачен и сполна сценичен: «Мне мало было любить после того, как я испытала счастье полюбить его. Мне хотелось движения, а не спокойного течения жизни. Мне хотелось волнений, опасностей и самопожертвования для чувства. Во мне был избыток силы, не находивший места в нашей тихой жизни».

Pro и contra супружеской жизни

«Семейное счастье» есть, выражаясь слаженным фоменковским слогом, умное медленное чтение бессрочной эволюции супружеской связи. Фоменко восхитительно «расщепляет» сперва чопорность петербургского света — распрекрасно костюмированную (художник по костюмам Мария Данилова), выспреннюю, липкую, двуличную, кстати, двумя ликами всего и исполненную (примечательные работы Ильи Любимова и Андрея Щенникова), а затем — и бесцеремонность иноземного Баден-Бадена — чрезмерно красивую, довольную, с фарисейскими безразличными лицами, из которых — на семейное несчастье Маши — вдруг выделяется супротивный русской морали Маркиз-итальянец (и снова Илья Любимов), жизнь понимающий как роман. И уже почти счастливая «сама в себе» Маша (вот оно — истинно женское счастье!) вдруг решается подумать: «Я так несчастна, пускай же еще больше и больше несчастий собирается на мою голову», — однако в «притягивающую бездну запрещенных наслаждений» все же не бросается.
Но и для Толстого, и для Фоменко достаточно и мысли, ибо, пользуя все тот же выразительный фоменковский слог, физиология человека широка, а психология необъятна? Потому, наверное, и шутка спектакля, вложенная во французские уста приятеля маркиза (Андрей Щенников), шутка, заимствованная Фоменко натурально не у Толстого, так понятно серьезно-смешна: «Эти русские слишком много плачут — муки совести? Это у них национальное — грешить и каяться».
В среде ловко расщепленных Фоменко предложенных Толстым обстоятельств Маша «расколота» как никто — до «протоплазмы». Кажется, Ксения Кутепова готова оправдать даже то движение души, которого у Толстого и нет. А быть может, она склонна к партнерству раньше, чем оно требуется. Она неиссякаемо лучезарно-светла даже во мраке «мильона терзаний». Ей веришь безгранично, веришь Всей. И всю оправдываешь и с открытым русским сердцем всецело прощаешь, потому как расейское женское счастье-доля обнажается невообразимо. И магия режиссера оказывается много ярче"магического кристалла"писателя, потому как прямая исповедь Фоменко действует сильнее, чем скрытая проповедь графа Толстого?

Чай пить только у Фоменко!

Фоменко который уже раз демонстрирует совершенно гениальную обработку своего нового сценического пространства. Глубочайшего смысла исполнены, как всегда, и каждый метр, и каждый миллиметр и уже упомянутых подлинных монументальных колонн, и бутафорских изящных окон, и лесенок-перил, и дверок-занавесок, и столиков, и стульчиков, и диванчика с ласковыми подушечками, равно как и канделябров, и пианин с «художественно правдивым» слоем пыльцы, в смысле — пыли: ах, Петр Наумыч! И ничего лишнего, ибо все — суть, пространство как траектория движения человека в мире. То видимая, а то и не совсем. Ибо неотступно кажется, что на равных с «миром» осязаемым бытует и «мир» неосязаемый, или осязаемый не вполне.
П. Н. как человек смачного вкуса обожает-таки разного рода реминисценции и перманентно и устраивает на «носу зрителя» вкуснейшие чаепития, при разных обстоятельствах, с разными мыслями, с разными словами, с разными глотками, но с неизменными — белоснежной скатерочкой, сушечками, вареньицем и чайничком, накрытом вовсе не бабой, а куклой, тонко исполненной и похожей на Ксению Кутепову (впрочем, и на Полину тоже). В общем, люди пьют обыкновенный чай, а в это время, необыкновенно, сами собой?
И среди череды чаепитий, между затрапезной повседневностью и воскресной праздностью, между искренним признанием и вымышленным знанием, наконец, между возвышенным одиночеством и земным счастьем ненавязчиво-то и проявляется, как всегда, утонченно вскрытая возлюбленная фоменковская тема — игра судьбы, в данном случае — игра как вечно инфернальный пасьянс семейного сосуществования.