RuEn

В воскресение — на войну

Новая работа Театра Петра Фоменко

Была середина июня, та самая замечательная середина того июня, который потом так замечательно обманул всех обитателей деревни, загремев над их головами исторической грозой, бессмысленной с точки зрения нежной травы, синей-синей реки, окна, забитого досками? И долго-долго потом ученые люди постигали причины и следствия, спорили, даже ругались, ссорясь на тему, кто виноват? и как бы придумать, чтобы такого никогда больше не получалось, но все это было много потом, а сейчас?

?В Мастерской Петра Фоменко на Кутузовском дышится весной, дымится папироска, гремят под стук колес корыта и ведра, повисшее на вешалке огородное пугало (Карэн Бадалов) отгоняет ворон, а над подвешенном к потолку стуле раскачивается учитель Федор Михайлович (Олег Любимов). Он, как книгу давно минувших дней, открывает стены-ставни, бережно перелистывает слипшиеся от времени страницы? и вот тут-то она и начинается — история «Одной абсолютно счастливой деревни» в этюдах по одноименной повести Бориса Вахтина. «А где она, эта абсолютно счастливая деревня располагается, мы вам не скажем? Не скажем? Не скажем?» — раздается перекличкой. Складываются в сплошной узор прямая и косвенная речь, в единый ритм — стучащие в разных концах земли колеса поезда, в единую музыку войны — патефонная пластинка, губная гармошка, баян, оживает сценическое пространство деревни с ее пеньками, дровами, ящиками, тряпками, метлой, скамейкой, вешалкой (той самой, на которой повисло огородное пугало), соседствующими друг с другом на маленьком квадрате сцены, зажатой с двух сторон «крыльями» зрительного зала.
А вот и сами обитатели деревни, во всей грубоватой красе их домотканого убранства? опять, значит, корову иметь разрешили? не суетись ты со своей коровой? да нет у меня никакой коровы? а зачем тебе корова? ?какая корова? ?вот которой у тебя нет? ни к чему мне корова, которой у меня нет? вот и живи спокойно? да я уже привык спокойно? и вся страна тоже постепенно привыкает? привыкает страна? привыкает? А вот деревенские бабы, которым прополку картошки — раз плюнуть — превратить в цирковой номер, а крепкими словечками заткнуть за пояс любого мужика. А вот и Полина (Полина Агуреева) с коромыслом идет, перемежая полудетскую угловатость женственной грацией и «выбивая из седла равновесия» влюбленного в нее Михеева (Сергей Тарамаев). Идет себе, переступает осторожно, чтобы не расплескать ни капельки, а я иду в двух шагах сзади, неторопливо так ей объясняю, потому что зачем торопиться, куда она убежит с коромыслом, так вот неторопливо так объясняю, как я ее сильно люблю, — а Полина все «ой, не могу!», а под ногами у нее голубая простынь-река извивается, а она пытается обернуться, чтобы мне неприятность сказать или хоть глазами на меня сверкнуть, но пока она со своими ведрами разворачивается, я вполне успеваю прибавить шагу и разворачиваться вслед за ней и говорить ей, что ты, мол, повращайся, повращайся, мне, говорю, это нравится? и так вот они «вальсируют» на деревянном мостике у реки и — глядь! — Полина-то уже от Михеева убежала, скачет на одной ножке, в сорочке, поеживается — холодно ей, в голубую простынь-реку заворачивается: я теперь от него спряталась надежно, у-у-у, и одежду спрятала, у-у-у, надежно, чтобы он меня не нашел, и интересно, где-то он меня сейчас ищет? Да я здесь, говорю. Ты, конечно, спряталась надежно и одежду спрятала надежно, только ведь от меня не спрячешься? И вот они уже застывают, переплетаясь телами в изгибах и складках простыни подобно живому мрамору Кановы? и я обнимаю его? а я обнимаю ее? и я плачу ему шепотом? и я говорю ей шепотом? и ох уж этот Михеев? и ох уж эта Полина?
И ох как сердце-то екает от всевозможных акробатических трюков с тросами, ящиками и висячей под самым потолком сеткой — обителью небесной, сквозь которую убитый уже Михеев глядит на канитель земную яснооко так и говорит насчет того «счастливого завтра, когда нас наверняка не будет, но зато там-то и начнется прекрасная жизнь», не согласен я, извините, не согласен? потому что есть там у меня Полина и вот теперь два близнеца, и есть там земля, и наше синее-синее небо? так ничего я про завтра не понимаю, чем тогда будет лучше, чем в моей деревне? И ах как запросто перекликается одна реальность с другой — и вот уже кружатся в танце Полина с коромыслом и Михеев с опознавательной бирочкой на ноге, так по-свойски «гостюющий» и на том свете, и на этом? Наслаивается одно пространство на другое — и вот уже «ящик», где они, как в люльке, прятались в деревне, — уже никакой не ящик, а окоп, из которого — две пары голубых глаз? И никаких тебе наглядных ужасов ни самой войны, ни загробной михеевской жизни, а только тихая скорбь по этой жизни, по этой земле, и тихо-тихо Михеев: «не-е для меня при-иде-е-ет ве-есна», а за ним тихо-тихо Полина: «не-е для меня»? И ох как щемяще запевают «фоменковские» женщины каноном старые русские песни, увлекая в ностальгическую тоску по ушедшему довоенному времени, и, кто знает, быть может, по уходящему Театру светлой печали с неповторимой тонкостью одному только ему присущего вкуса и юмора?
И все эти ахи и охи в конце концов сливаются в один тяжкий-тяжкий, словно вдруг, столько лет спустя, вырвавшийся на волю вздох-помин по простым истинам, до которых человек доходит очень сложным путем, а то и не доходит вовсе? и я смотрел ей вслед? и я смотрела ему вслед? и, боже мой, как нам невмоготу было расставаться, ну прямо, хоть криком кричи, ну прямо хоть губы кусай? а мы только и успели что на прощание немного поспорить, а ведь ему было двадцать? а ей девятнадцать, и она ушла? и он ушел — в воскресенье, в воскресенье на войну, в Воскресение, понимаете?..
Да ничего мы, Полина, толком-то про ту войну не понимаем, как и про любую другую войну, да и про ту Русь, от которой на фоменковских спектаклях всегда чуть щекочет нос запахом антоновских яблок, про ту самую русскую старину со всеми ее коромыслами, да керосинками, да посмертными солдатскими бирочками? Да и что нам, сегодняшним, до той далекой войны и до той бог знает где приютившейся деревеньки, да и так ли оно все в действительности случилось, мы уже и понятия не имеем — так давно это было. Но вот ведь странное дело! Будто бы давность эта ничуть не умаляет нашей с ней сопричастности. А наоборот как раз. Будто бы это «давно» именно с нами и было. А смелые личности все пишут и пишут про войну жестокие повести, романы, рассказы, поэмы, чтобы предъявить человечеству факты для размышления, а человечество размышляет, размышляет, вот уже три тысячи лет размышляет и все еще ни до чего такого не доразмышлялось, чтобы в результате не стрелять?