RuEn

Нестерпимая легкость бытия, или Вся русская антропология

Все нарастающая слава этого авантюрно-миниатюрного спектакля может сравниться разве что с фоменковской легендарно-инфернальною «Смертью Тарелкина», прорвавшей театральную «оборону» 60-х. Воистину, о «Деревне» говорит вся Москва. Разумеется, особливо та ее часть, которая спектакль не смотрела. Но посмотреть советует. Знаменательно уже то, что спектакль начали цитировать. Это показатель успеха тотального. «Этот спектакль — как игристое вино. Пьешь без опаски, почти как воду — этакий long drink с ненавязчивым искристым вкусом. И вдруг понимаешь, что ты абсолютно пьян, что тебя „забрал“ счастливый и грустный хмель», — написал критик. Подписываюсь. Но добавлю, что дело вовсе не «в волшебных пузырьках», потому как, скажем, внешнего благополучия в спектакле вовсе и нет, а, по всей видимости, в том, что «Одна абсолютно счастливая деревня» — пример редчайших на театре верности и любовной привязанности. Продолжая «хмельную» аллегорию, скажу, что «Деревня», как и самое дорогое вино, просто выдержана временем. П. Н. мечтал о ней, вероятно, еще с тех пор, как читал. Фоменко жил тогда в Питере, дружил с Вахтиным, но об их сценическом содружестве не могло быть и речи. И этюды на тему «Деревни» случились уже в другой стране, в другом городе, в другом театре, с другими актерами, но с тем же восхитительным текстом, хотя уже и без Вахтина: «Вот автор рассказывает вам про эту самую, на его доброжелательный взгляд, абсолютно счастливую деревню? Где она точно расположена, автор вам не скажет. Ни за что? У него есть на то свои соображения. И первое из этих соображений — не хочет он, чтобы можно было его проверить. Сейчас ведь эпоха для выдумщиков ужасно плохая? Автор без всякого политического намека заявляет: эпоха сейчас для выдумщиков хреновая, и совсем не потому, что посадят, просто эпоха для выдумщиков паршивая?». Может, именно потому и шел П. Н. к заветному воплощению этой просто-таки филигранной повести трагически долго?..
Да, «рубили» ее, конечно, беспощадно. И было за что. Смириться с «немецким романтизмом», да на русской почве, соцреализм категорически не мог. Но Фоменко, преклоняясь перед Вахтиным, был непреклонен и вопреки всему «пережил, выжил, дожил»?
Ну да пережил, конечно, много чего. В том числе и ту тотальную войну с чиновниками от культуры из паровозостроительных техникумов. Выжил в войну. В ту, взаправдашнюю. И хоть был и мал тогда, да удал — о Москве сороковых часами может рассказывать, в том числе и о том, как однажды раненый умолял маленького Петю пристрелить его, а Петя испугался и убежал?
Война есть страх, то низкий, а то и возвышенно-священный, и не только перед смертью — страх и бесконечная мольба, и П. Н. являет их благородно и без патетики торжественно. Мало-помалу и, казалось бы, совершенно незначительными средствами.
Вот воинственно красивая Полина (Полина Агуреева) поспешает к дремучему деду (Карэн Бадалов) за советом: мол, крестьянский малый Михеев (Сергей Тарамаев) «так вот неторопливо так» объяснил у «синей-синей реки», как ее сильно любит, мол, в положении она, а рожать не хочет — и быстро-быстро так лепечет: «Помоги мне, дед? скажи траву какую-нибудь, ты ведь все знаешь. А Михеев смеется, говорит, нет на свете такой травы, чтобы оказалась сильнее меня и моей любви с ее результатами, потому что я тебя сильно люблю, и я сильный, и ты сильная, и дети у нас будут сильные, а это только начало, первенец, а я говорю, я сама тебя люблю, но замуж за тебя не пойду, ты всю власть хочешь надо мной забрать, и первенца не хочу, он весь в тебя будет, а с меня и тебя хватит, на что мне еще один такой сдался, а он говорит, не только один, еще целая куча мала будет, а я говорю, ты с ума сошел, на что мне столько Михеевых? Вот и скажи мне, дед, это зелье, ты все видел и знаешь, даже Наполеона видел, говорят, неужели не поможешь?». И дремучий дед, в ясной голове которого «легко и просто жили простые мысли, похожие на корни деревьев, отнюдь не запутанные», в огромной шинели вываливается из деревянного ящика — то ли халупы земной, то ли гроба небесного, — выскальзывает из шинели, прикладывается ухом к землице, закатывает усталые глаза и локоточками так — тыдым-тыдым, тыдым-тыдым, — постукивает: «Видел Наполеона. Мальчишкой еще был, а он на черном коне ехал — страшный, огромный, с пушкой в руках (в этом месте непреходящие, сами понимаете, бурные и продолжительные. — О. Д. )? Не надо тебе избавляться, земля гремит уже целый месяц? Поезда идут. Много гремит — значит, много тяжелых поездов идет», — и локоточками так — тыдым-тыдым? А «далеко от абсолютно счастливой деревни под городом Магдебургом человек, по имени Франц» (Илья Любимов), «вышел в этот час из кирпичного дома, крытого красной черепицей, а белобрысая жена и белобрысые дети провожали его мимо других аккуратных домов? к поезду». И вот он уже один — с веселой губной гармошкой, в каком-то особенно счастливом расположении, оглядывается-осматривается? А через несколько минут он уже «зеленого цвета и готт мит унс на пряжке пояса», крадется-озирается и листом железным над головою громыхает. Погромыхает-погромыхает, ну и завернется в него, схоронится, только глаза и выкажет, а в них-то, liebe Mutter, такой ужас — стра-а-х? Вот и вся война. И не надо ни пулеметов, ни огнеметов, ничего не надо — локоточки да лист металлический, а за спинкой-то уже холодок: «Была середина июня, та замечательная середина того июня, который потом так замечательно обманул всех обитателей деревни, загремев над их головами исторической грозой, бессмысленной с точки зрения нежной травы, синей-синей реки и окна, забитого досками и заткнутого ветошью?».
Борис Вахтин, знавший «китайскую грамоту» по большому счету, разумеется, был интеллектуалом. Это видно буквально на каждом сюжетном ходу его прозы. В том числе, конечно, и «Деревни». Вместе с тем, в отличие от многих писателей от ума, он был достаточно просвещен для того, чтобы свет его знания-сознания не рассеивался, а нарочито фокусировался там, где должно. И если Вахтин и отступает порою от некоей перипетийной логики, то преднамеренно и с большим смыслом, и почти незримо, потому как такой излюбленный писателями-интеллектуалами эффект напряжения создавал совершенно. Первоклассно обманывая наше привычно усталое восприятие, он часто «отступает» уже в начале, как в «Деревне»: «Начало этой повести (у Вахтина, кстати, песни (!) — О. Д. ), довольно-таки длинной, теряется в веках, но начинается на склоне высокого берега синей реки, около этого леса, под именно этим небом. Царица-матушка Елизавета Петровна, отменившая смертную казнь и тем зародившая в нашем отечестве интеллигенцию, повелела двум староверам, Михею и Фоме, здесь поселиться, и они поселились, срубили себе избы, завели жен и детей, дети их размножились, избы их тоже размножились, поля расширились, стада выросли. А над всем этим заведением, размножением, расширением и ростом двигалась история по своим железным законам, так что жители сначала были крепостными и земли не имели, потом стали свободными, однако с землей было по-прежнему плохо, потом стали еще более свободными и получили земли в изобилии, после чего они достигли вершины исторического развития и по сей день пребывают в колхозах. Но не про историю тут речь. Сначала про корову. Корова жрет чертополох нежными губами, мудро давая молоко для народа. Корова похожа на деревню». Вроде и «отступление», и, несмотря на очевидный горьковатый привкус «кровной» иронии, вполне даже лирическое, тем более положенное мудрым П. Н. (как та корова) на добрый язык деревенского учителя-повествователя Федора Михайловича (!) (Олег Любимов), в интеллигентных одеждах «не интеллигентно» и дальновидно подвешенного (на стуле) над самыми головами робко ропщущей публики, а на самом деле — своевременная завязка, выраженная умным и каким-то диковинным вахтинским словом. И истинно таким, какой может быть только корова: «Ее величество корова сидела веками за прялкой, стояла пожизненно под ружьем от Полтавы до Шипки, только корона у коровы не на голове, а на животе, и называется вымя. У деревни корона тоже на животе. Из труб городских не льется молоко, никакое заседание не даст сметаны, и жрать на асфальте корове нечего. Корове вообще грустно, а тем более на асфальте. Назвать женщину коровой — высшая похвала, но не в нашей стране, а в Индии. Потому что там у мужчин независимый темперамент». Последнее, под неробкое одобрение освоившихся с деревенским «болтающимся» зрителей, произносит уже славный малый Михеев, тут же вдохновенно и ладно начинающий размышление о главном — о коромысле: «Ничто так не выбивает меня из седла равновесия, как коромысло, возбуждая меня нестерпимо. Оно, конечно, ни на что такое не похоже, что может возбуждать, отнюдь, и не воображайте, форма его невинна, и материал его невинен, а вот возбуждает?» — и далее следует предложение, которым восхитился бы, наверное, и сам граф Толстой, но разыгранное Полиной Агуреевой (с коромыслом, ведрами и условной водой) и Сергеем Тарамаевым (с возбужденными, но мягкими руками) — что называется, легко и весело, словно «с листа» (это просто-таки «коронный цирковой номер», разумеется, в самом лучшем смысле): «Я мог бы объяснить, что на коромысле носят ведра, в ведрах носят воду, вода в ведрах тяжелая, коромысло давит на плечи, плечи напрягаются, давят на спину, спина выгибается, давит на зад, зад выпячивается, давит на ноги, ноги выпрямляются, бедра напрягаются, а воду в ведрах на коромысле носят только бабы, а бабы бывают в деревне не только старые, попадаются и молодые, особенно раньше, когда нынешние старые бабы были молодыми и их было, естественно, гораздо больше, то есть молодых, которые теперь старые, потому что старых теперь больше, чем молодых, поэтому тогда молодых было больше, чем теперь молодых, и они больше носили воды на коромыслах, и плечи напрягались, спины выгибались, зады выпячивались, ноги выпрямлялись, но видишь, какое длинное получается объяснение, а я еще далеко не добрался до самого главного, а именно, что происходит со мной, когда я вижу коромысло и знаю, что на коромысле носят ведра, в ведрах носят воду, вода в ведрах тяжелая, коромысло давит на плечи, и происходит вот все то, что я мог бы объяснить, но не стану, потому что это надо было бы рассказывать всю жизнь, столько тут подробностей». В этом месте снова и стабильно бурные аплодисменты. Еще бы! Блистательно написано. Виртуозно сыграно. Потому как точно объяснено и поставлено. Это действенно-пластическое размышление — совершенно-таки отдельный спектакль. Ибо в нем ловко и уже привычно иронично сокрыта-открыта не только вечная тема половых отношений-касательств, равно как и утилитарная экспозиция незнакомых пока героев неизвестной еще повести, вернее, конечно же, песни, но и вся русская антропология, и не только.
Это его несомненная удача — неистового П. Н. — удача, которую определили-спровоцировали долгие годы его смелого ожидания — ожидания справедливого понимания-лринимания, ожидания совпадения времени-места, ожидания полноценного-самоценного смятения-томления, наконец, ожидания необходимого свободомыслия и на театре, и вне его. Потому что и пророки, и пороки вечны, потому что воплощений хоть и много, но жизнь все-таки одна, потому что контрапункт счастья-несчастья как непреходящий алгоритм фоменковского священнодейства можно справедливо-въедливо назвать еще и преходящим апогеем человеческого сосуществования. 
?Однажды кто-то назвал Фоменко человеком с трудной судьбой. Возможно, он сам. Добавим: П. Н. — и с тяжелой судьбой, и тяжелой по-разному. И трудности-тяжести этой, кажется, предела вовсе и нет. Между тем, его спектакли, по крайней мере последние, — поразительно-заразительно легки, просто как вдох младенца. И измерять его критической алгеброй, полагаю, бесполезно более чем, ибо умом его решительно не понять. Тем более — умом среднестатистического реципиента. Остается: кому — верить, кому — вверяться, а кому и веровать. В доброту-наготу, в зло-красоту, а в результате — в фатум. И, самое основное, ведь веруешь. И всей растревоженной душой. И положительно не думаешь — как. Потому как и своя-то душа — потемки. Или в крайнем случае — сумерки. А вера — правильный ее оберег от того, что вне. И вне «храма» Мастерской, пусть и бывшего кинотеатра. И вся, дьявольская технократия современности повергается ниц. И кажется никчемной. Хотя бы и на два с половиной часа.