RuEn

Для любви нужна любовь

Про Петра Фоменко и его театр, который не храм, а «душевная польза» и радость, который ищет не истину, а «возможность движения», творит внезапность, учит быть «не внешним», подстраивае

(Продолжение. Начало в «Новой», № 2 от 13.01.2016)

Во время бомбежки его взрывной волной выбросило из окна в сугроб.

А рядом — получеловек.

С оторванными ногами и половиной туловища.

Он хрипел: «Мальчик, добей!»

От взрывной волны была контузия. И Фоменко любил повторять: «А-а, мне все можно! Я — контуженный!»

Война началась — ему восемь. Тринадцатого июля сорок первого исполнилось девять. Друзья говорили: Петя пережил войну, не видя войны, окруженный заботой мамы и няни, со скрипочкой в руках.

А он настаивал: война стала для него первым моментом в жизни, когда возникло «много вопросов по сути, и они были ближе всего к истине».



Вот, например, те три дня в Москве: шестнадцатое, семнадцатое, восемнадцатое октября сорок первого.

Москва тогда затихла, не ясно было, чей это город, и только пепел летел: в учреждениях на Лубянке жгли документы и почему-то разбивали пишущие машинки.

Как раз шестнадцатого они с мамой шли со склада, где «выбросили» отруби, и несли по полмешка отрубей себе на жизнь. И вдруг полетел тот пепел с Лубянки.

А на встрече со зрителями в Музее Ермоловой — сама слышала, «из первых уст»:

«Помню ночь глухую, ноябрьскую. Сорок первого года. (Пауза.) По Москве гнали скот. (Пауза.) А перед этим выпал снег. Такой сырой, мокрый, но обильный. (Пауза.) И вот по Калужской площади, ныне Октябрьской, с юга, с Калужской области, через Москву гнали скот. Который еще можно было гнать. (Пауза.) И после на снегу оставалось кроваво-желтое месиво — от мочи и от того, что скот в кровь сбил себе все ноги».

Странно, моя подруга, которая тоже была на той встрече, уверена: речь шла о коровах, а мне кажется — о лошадях. Потом в «Театральной жизни» нашла эту цитату и там: скот.

Фоменко говорил тихо, медленно, почти по складам; и эта фраза, выделенная интонационно: «…который еще можно было гнать», или про сбитые в кровь все ноги, не копыта, а именно ноги…

…девятилетнее дите со скрипочкой, стоящее (одиноко? в толпе?) в ночь, в снег на Калужской площади, а мимо гонят усталых, измученных, ничего не понимающих то ли коров, то ли лошадей, ну да, скот…такая вот его война…



«На всю оставшуюся жизнь» — фильм о войне, ни в одном кадре которого войны нет. Не бегают войска, не ползут танки, не стреляют орудия, ничто не взрывается. Почти домашняя история. Про взгляды и чувства.

Все актеры прекрасны в этом фильме, но, когда я смотрю в лицо божественного Алексея Эйбоженко или в лицо дивной, изумительной Людмилы Арининой… Что значит: с лица воду не пить?!. Еще как пить, когда такие лица! (Фоменко очень любил Эйбоженко. «Молился на него как на актера и как на человека», — сказала мне жена Петра Наумовича. А об Арининой говорил: «Наша Модильяни»).

NB. В фильме комиссар (Алексей Эйбоженко) кричит на построении: «Мы все были братья и сестры милосердия!» Последнее слово — самое ударное, его сразу «выцепляешь». Суперважное добавление к речи упыря, которую тот произнес по радио в начале войны, обращаясь к нации. «Братья и сестры!» — сказал тогда Сталин, и я до сих пор слышу, даже от либералов: мол, проняло, заговорил по-человечески.

О нет. Одно дело — «братья и сестры», и совсем другое — «братья и сестры милосердия». Можно и по преступлению быть братьями и сестрами, да?

Людмила Михайловна Аринина как-то рассказывала: «Снималась наша сцена в вагоне, и вдруг Петр Наумович увидел на стене портрет Сталина. Петр Наумович сорвал портрет, топал ногами: „Я собрал группу, которая, как мне казалось, мыслит, как я!“ И убежал. Мы нашли его на улице — он сидел под кустом и плакал».

Или вот: намучавшись без работы в Москве и Питере, Фоменко уехал в Тбилиси, и в Театре Грибоедова, на банкете после спектакля, в ответ на призыв тамады: «Я предлагаю тост за мудрейшего из мудрых, за товарища Сталина! А если кто откажется, клянусь мамой, я выпрыгну из окна!» — поставил рюмку на стол и сказал тамаде: «Прыгай, тра-та-та».

Тамада заметался, рвался одновременно и драться, и карабкаться на подоконник, чтобы выполнить свою угрозу, их разнимали.

И все это время Фоменко смотрел тамаде прямо в глаза, точнее в переносицу. Этому взгляду мальчика со скрипочкой научила в войну московская подворотня. Он не раз рассказывал: «Чтобы выдержать взгляд, надо смотреть другому в переносицу. Другой не сдюжит и отведет глаза».

И тамада не сдюжил. Поостыв, сдался и сказал самым миролюбивым тоном: «Хрен с ним, со Сталиным! Выпьем за Петра Первого!»

С этим тостом — особенно, что касается первой его части: «Хрен с ним, со Сталиным!» — Фоменко не мог не согласиться. И с огромным удовольствием выпил. 



Два года назад я брала интервью у Юлия Черсановича Кима, и мы часа, наверное, три проговорили только о Петре Наумовиче Фоменко.

«Когда-то Анатоль Франс сказал, что человечество заслуживает иронии и сострадания. Вот формула Пети очень близка к этому, только я еще добавляю: и любви. Потому что он был не только жизнелюбивым, он был в высшей степени человеколюбивым мастером. Без всякой сусальности. Без всяких иллюзий. 

Очень любил выражение „Энергия заблуждения“. Легко видел человеческие слабости. Которые особенно заметны во время человеческих увлечений. И всегда и все у него было в пользу человека. Я не помню ни одного фоменковского злодея, который был бы злодеем изначально, нет, обязательно что-то человеческое с ним происходило.

Вот „Калигула“, которого гениально сыграл Олег Меньшиков. Я четыре раза ходил на этот спектакль. И каждый раз выходил потрясенный Петиным мастерством. Потому что Калигула, конечно, полная сволочь, но Петя находил в нем человека не просто злобного, порочного, испорченного жизнью, славой, но и еще какого-то незащищенного мальчика.

Я помню, как после очередного своего злодейства, которое он произвел над женой сенатора, Калигула вышел из спальни со штанами, спущенными до полу. И он шел в них, как в тряпочных кандалах, и это было жутко смешно, и цинизм в этом был, и злоба, и какая-то беспомощность. Вот! Петя так мастерски умел это замечать — человеческие слабости, оговорки…»

Ким и Фоменко познакомились в пятьдесят четвертом. Ким только поступил в педагогический институт, а Фоменко учился на последнем курсе. Это было уже после того, как его, хулиганствующего элемента, выгнали из Школы-студии МХАТ. Для Юлия Черсановича и это — повод погордиться другом: «Петю с треском оттуда поперли, потому что он был озорной, свободный, независимый».

В педагогическом Фоменко незаменим как создатель студенческих обозрений, так тогда называли капустники. Это были самые настоящие спектакли, мотор их — Фоменко, как и его великие друзья-однокурсники, три Юрия: Ряшенцев, Визбор, Коваль. Но Фоменко еще и режиссер этих обозрений, и блистает там как актер.



Музыкальная комедия по канве ранней пьесы Шекспира «Как вам это понравится» под названием «Сказка Арденнского леса» идет сейчас в «Мастерской Петра Фоменко». А создан этот спектакль на молодом кураже Кимом и Фоменко 47 лет назад. Для Театра на Малой Бронной.

От пьесы Шекспира почти ничего не осталось (Фоменко с Кимом ее нещадно сократили, из тридцати с лишним персонажей оставив четырнадцать), зато вошло аж пятнадцать кимовских песен. После шести представлений спектакль сняли с репертуара. Но параллельно с Малой Бронной пьеса репетировалась в студенческом театре при МГУ на Ленгорах, которым руководил Петр Фоменко. Только премьера была не на Ленгорах, а на Моховой.

Народу набилось до отказа. И какого народу! Кроме маленькой группы родственников зал разделился на две части: цвет московских антисоветчиков и диссидентов во главе с Петром Якиром и Натальей Горбаневской и отряд лубянских следователей и оперативников из числа студентов МГУ и МВТУ. 

Начался спектакль. Все смеялись и аплодировали. Даже лубянские расслабились и похлопывали, и похихикивали.

А на другой день вождь университетских коммунистов Ягодкин сорвался с цепи: усмотрел с подачи главарей КГБ в сюите идеологическую диверсию и антисоветскую агитацию. Спектакль тотчас же запретили. Театр на Ленгорах закрыли. Директора клуба МГУ сняли с работы.

Уходя, Фоменко скажет, кажется, тому же Ягодкину: «Мне никогда не понравится то, что нравится вам».



В июле шестьдесят восьмого Ким со своим тестем Петром Якиром и с Фоменко поедут в Крым.

И вот там однажды при луне оба Пети — Якир и Фоменко, — знавшие всего Вертинского наизусть, будут петь его песни, не прерываясь, целую ночь, вполголоса и так проникновенно, так красиво, как бывает только раз в жизни, и повторить это уже не получится никогда.

В Чехословакию наши войска войдут через месяц.

До ареста Петра Якира остается четыре года.



«Когда КГБ арестовал Якира, силы его внутреннего сопротивления и внутреннего резерва были уже израсходованы. И первое, что сказал Якир, когда его привезли в изолятор „Лефортово“: „Я буду давать показания. Только не трогайте мою дочь. Она беременна“, — рассказывал мне Ким. 

Многие из-за покаяния Якира по сей день его ненавидят. А у Кима вместо ненависти — жалость.

„Спрос не с тех, кто сломался, а с тех, кто ломал“, — говорит Ким. 

Фоменко был с ним согласен. И категорически отказывался — хоть на мгновение — выводить на сцену Сталина. Ему ведь надо было любить своих персонажей. Всех. Даже Калигулу.

Главный фоменковский вопрос, как только начинал репетировать: „Кто кого любит?“ И если нет любви — ему неинтересно. Или он начинал ее придумывать.

Максимы Петра Наумовича ФОМЕНКО

1. Я боюсь успеха, который дезориентирует. Нужен провал. Провал — это необходимая вещь. Без него невозможно.

2. Премьера — недоразумение, главное — репетировать.

3. Обо мне говорят, что я нафталин. Это не оскорбление, когда вокруг столько моли.

4. Не стоит стараться идти в ногу со временем, соревноваться, бояться оказаться не в центре внимания. Надо уметь умыкаться. Просто заниматься своим делом.

5. Гений проявляется в самоограничении. 

6. Романс поется в даль.

7. Если часто повторять „люблю“, то между „люблю“ и „блюю“ не будет разницы.

8. Любую роль надо проплакать.

9. Если хочешь убыстрить — удлини.

10. Вскрытие покажет, кто чей учитель, а кто — чей ученик. 

Он писал ей в письмах: „Моя прекрасная дама“.

Она да, прекрасна. И прям дама, дама!

Майя Андреевна Тупикова.



„Первые десять лет романа мы не были женаты. А в семьдесят пятом поженились. Ни он, ни я не поднимали этого вопроса никогда. Но директор нашего Театра Комедии страшно мучился, когда мы ездили на гастроли, потому что гостиницы, надо штамп в паспорте…Ну мы и решили, чтоб не мучить его, — расписаться. И как-то вечерком, между репетицией и спектаклем, забежали на Невском в ЗАГС. Такие уже потертые…(Смеется.) Да, смешно было, когда нас на полном серьезе спросили: согласны ли мы…

Кстати, о согласии. Перед тем, как идти в ЗАГС, он скорчил некоторую гримасу…И я ему сказала: ровно в тот момент, когда захочешь со мной развестись, ты не будешь иметь никаких препятствий с моей стороны, можешь сразу подавать заявление, я дам согласие. На что он сказал: „Не говори глупостей“.



К сорокалетию революции решили поставить в Ленинграде „Мистерию-Буфф“ Маяковского. И Игорь Владимиров пригласил для этого дела Петра Фоменко в свой театр.

Она жила в Питере, он в Москве, приезжали, конечно, друг к другу, но очень хотелось не расставаться вовсе.

„И вот Владимиров предложил ему поставить „Мистерию-Буфф“. Это было такое счастье, мы могли бы какое-то время быть вместе в Ленинграде. И он начал работать. И все было замечательно, работа шла, артисты в восторге, на предварительной сдаче, ну такой для своих, для пап и мам, я была и видела: гениальный получился спектакль. А на следующий день сдача без публики, с официальными лицами, из Комитета культуры, из обкома партии. Господи, сколько мы насмотрелись официальных лиц! Эти лица, по-моему, никогда не изменяли своего выражения, они во всех проявлениях одинаковы, похожи друг на друга… строгим выражением безразличия. Короче, был разнос, недопущение, и все на этом кончилось. Спектакль закрыли до премьеры. Он уехал в Москву“.



Через тридцать семь лет в интервью газете „Невское время“ Петр Фоменко вспоминал: „После первой сдачи спектакля „Мистерия-Буфф“ один из чиновников мне сказал: „У вас вещей с собой много? Нет? Так собирайтесь и уезжайте. Дальше будет хуже“. „Мистерия“ сдавалась пять раз. Перед последней сдачей с ищейками проверяли, чтобы никто из посторонних в зал не пробрался. Конечно, спектакль закрыли. А он мог бы год еще идти ежедневно при полных залах. Он был обречен на скандальный успех. А уехать мне все-таки пришлось — причем разодранным в клочья“.



И опять Майя Андреевна и Петр Наумович стали друг к другу ездить.

„Но уже и в Москве ему ничего не предлагали, и, хотя и в Ленинграде все было совершенно глухо, он переехал ко мне, потому что в Москве стало совсем невмоготу. И вот он живет у меня. А я в это время очень насыщенно работаю, утром у меня радио, тогда в прямом эфире шли детские передачи, это был какой-никакой дополнительный заработок, потом репетиции в Театре Комедии, потом бегу на телевидение, тоже все в прямом эфире, потом спектакль. А он целый день сидит и ждет меня дома, читает. И вот я уже после спектакля забегаю в Елисеевский — сначала в кулинарный отдел, там были разные очень вкусные штучки: такие валаваны с курочкой, перепела, рябчики, форшмак, селедочное масло, маслинки, и все не очень дорого, и я набираю эти деликатесы совсем понемножку и бегу покупать коньячок или вино и еще какие-то фрукты. (Смеется.) Ну набираю и бегу на троллейбус, несусь домой, на свою 10-ю Советскую…Знаю, знаю, меня там ждет голодный истомившийся мужичок. И такие были у нас незабываемые вечера! Вот когда он не работал — это самое замечательное время! Потому что голова его не занята спектаклем, ничто не отвлекает, все сосредотачивается только на наших чувствах и отношениях. (Смеется.)“



Ой, не валаваны то были. Любовь.

Театровед Инна Соловьева, чьи рецензии я читаю с восхищением, напишет о фоменковских „Трех сестрах“: „…может, это лишь послышалось, возникло не на сцене, а где-то рядом… нежность к быту, тяга и доверие к „семейному счастью“, к ценностям жилого дома и ко всему, что здесь надышано…“

Ну да, в Питере, за тридцать пять лет до фоменковской премьеры „Трех сестер“ все уже возникло, надышалось и намолилось — и эта нежность к быту, и эти тяга и доверие к „семейному счастью“, к ценностям жилого дома на 10-й Советской улице, куда Майя Андреевна мчалась после спектакля с валаванами; кстати, что такое валаваны, надо посмотреть в интернете.



А как-то она пришла в свой Театр Комедии, заглянула в литературный отдел, а там девочки такие унылые сидят. („И они мне говорят: вот Арбузов дал пьесу театру, театр взял, обещал поставить, а ставить некому, уже выпускать надо, все сроки вышли, а режиссера нет… Я говорю: а у меня есть, сидит дома очень безработный режиссер, ждет, когда я приду. „Кто это?“ — удивились девочки. Говорю: Фоменко. Ну они знали эту фамилию, конечно. „Как? Не может быть!“ Побежали к завлиту: „Нам бы Фоменко! Он сидит безработный у Майи на квартире“. Завлит побежал к Голикову, главному режиссеру. Тот тоже загорелся. Но к кому идти? Вспомнил Голиков, что учился когда-то в университете с тогдашним зав. отделом культуры обкома партии. Записался на аудиенцию, стал просить, а тот: нет! нет! нет! Вычеркните эту фамилию! Ну один спектакль, никакой политики, просил Голиков. Один спектакль поставит — и все! Все-таки он хороший режиссер… Мы пропадаем! Арбузов может выставить претензии, расторгнуть договор. Ну ладно, на один спектакль можно…“)

И приносит она домой пьесу „Этот милый старый дом“ и говорит: Петенька, если ты прочтешь и захочешь поставить в нашем театре, то такая возможность есть…

„И он начал работать. О, это был процесс, который завораживал! Первый его спектакль, когда я видела сам процесс, как он работал… Потом прогон перед сдачей. Всем всё очень понравилось. И вот идем с ним после прогона пешком домой, и он меня вдруг останавливает, поворачивает к себе и абсолютно на полном серьезе говорит: „Давай посмотрим друг другу в глаза и скажем, что ничего не получилось. Это — провал!“ Я тогда очень удивилась. Какой провал? Все ведь замечательно. А потом привыкла. Потому что „Это — провал!“ происходило неизменно перед каждым показом. Перед каждой премьерой. Перед каждой сдачей. До самого конца его жизни“.

У Бродского: „Если ты банкир или пилот, ты знаешь, что, набравшись опыта, ты можешь более или менее рассчитывать на прибыль или мягкую посадку. В писательском же деле наживаешь не опыт, а неуверенность. Каковая есть другое лишь название для ремесла. В этой области, где навык губит дело, понятия отрочества и зрелости мешаются, и наиболее частое состояние души — паника“.

Поменяйте „писательское“ дело на „режиссерское“ — и будет вам Фоменко.



И вот — премьера. Событие на весь город!

„Из этой вроде бы и не очень пьесы он сделал такую сказку о любви! Он туда включил песни Соломона. Главные герои лежали на двух лестницах чуть ли не вниз головой и декламировали эту Песню Любви. Звучала замечательная музыка „Грезы любви“. И когда герои встречались там наверху, под небесами, диалог шел на расстоянии не просто вытянутой руки… А его рука, которая должна была погладить по голове ее, эта рука, удлиняясь до бесконечности, вытягивалась через все расстояния и возвращалась назад. Вот он придумал такой трюк — очень смешной и трогательный. Я сидела, смотрела и к концу спектакля была уже вся мокрая от слез“.



И после долгой паузы: „Знаете, Москва, „фоменки“, „Мастерская“ — все это случилось с ним, когда ему было уже за шестьдесят. А мы познакомились в его тридцать три. И за все время нашей жизни, за те сорок семь лет, что были вместе, я знала трех очень разных Фоменко.

В самом начале наших отношений мучилась страшно. Он очень любил выпивать. Выпивал из-за того, что все не складывалось. А в тот наш первый период жизни у него все как-то совсем уж плохо складывалось. Столько было переживаний, столько отчаяния, беды, горя, безденежья …И он не всегда мог владеть собой тогда. „Владение собой“ пришло к нему позднее“.



— Что же помогало вам? Любовь или терпение? — осторожно спрашиваю я.

Она отвечает сразу:

— Я его любила безумно.

(Продолжение следует)